Воспоминания о Серове

Воспоминания о Серове

Воспоминания Владимира фон Дервиза

Он был молчалив…

Во время нашего первого знакомства ему было 18 или 19 лет; он был тогда юношей, небольшого роста, с чуть пробивающейся светлой бородой и усами, скромного вида, скромно одетый. Сначала он произвёл на меня впечатление замкнутого и несколько угрюмого человека. Но по мере нашего сближения всё больше узнавалось его настоящее лицо. Он был очень добрый, мягкий и отзывчивый человек, по большей части весёлый и приветливый.

Этот угрюмый и замкнутый вид, с которым он встречал малознакомого человека, происходил от его большой неуверенности в себе и чисто юношеского самолюбия и нежелания уронить себя. Довольно долго он принимал этот вид при встрече с людьми новыми, малознакомыми. Лишь значительно позднее, когда он стал известен и у него появилась большая уверенность в себе, он в значительной мере избавился от этого угрюмого вида.

Валентин Александрович отличался совершенно исключительной простотой, прямотой и, несмотря на свой по виду мягкий характер, умел отстаивать свои взгляды и не поступался своими убеждениями.

Как известно, Валентин Александрович ушёл из академии, не окончив курса, так как не мог выносить царившей в ней рутины, казёнщины и т.д. Помню, как его убеждал кто-то из академии вернуться в неё и допрашивал, почему он её оставил. Он решительно отказался, заявив, что даже вида стен академии он не переносит. Потом ему поднесли звание академика, и он принял его не без колебания.

Затем, в 1905 году, после жестокой расправы царского правительства и стрельбы на улицах по демонстрантам, Валентин Александрович и Поленов, узнав, что войска, производившие расстрелы, были подчинены тому же великому князю Владимиру Александровичу, который состоял президентом Академии художеств, подали общее заявление в академию с отказом от звания, им предоставленного, и прав, с ним связанных.

И я знаю, что Валентин Александрович более в академии не состоял. Поступил он так под влиянием впечатления от расстрела демонстрантов около академии, случайным свидетелем которого он был: он видел убитых детей и женщин, видел атаку казаков на безоружную толпу, видел улицу в крови; он не мог спокойно рассказывать об этом, и это впечатление осталось в его памяти навсегда неизгладимым. Вскоре потом он решительно отказался писать портрет Николая II, когда ему это предложили.

Его обращение в кругу знакомых и близких было совершенно просто, и он искренне увлекался всякими забавами наряду с самой зелёной молодёжью.

Несмотря на несколько мешковатую фигуру, он отличался большой ловкостью и лёгкостью движений. Любил верховую езду и ездил великолепно. Он также увлекался лыжным спортом и играл с увлечением в городки. Первый приступ грудной жабы, сведшей его в могилу, он почувствовал месяца за три до смерти, после усиленных движений во время игры в городки. О лёгкости его движений можно судить по тому, что он во время домашнего спектакля у Саввы Ивановича Мамонтова изображал восточную танцовщицу, одетый в костюм балерины, с лицом, закутанным шарфом, и выделывал всевозможные па и прыжки, так удачно подражая балерине, что его мать, присутствовавшая на спектакле, его не узнала.

Валентин Александрович отличался необыкновенной деликатностью по отношению ко всем, с кем приходил в соприкосновение (только почитателей его таланта совершенно не терпел и в обращении с ними мог дойти до грубости).

Случайно обидев кого-нибудь, он долго мучился от сознания причинённой другому неприятности. Так, мне приходит на память случай, бывший с ним в Париже, где он с мужем своей кузины, скульптором Ефимовым, имел общую мастерскую, устроенную в закрытой капелле упразднённого монастыря. Он разговаривал с кузиной (тоже художницей и хорошо знавшей и писавшей лошадей) о лошадях. Какая-то его фраза её обидела: она рассердилась и заявила, что ещё неизвестно, кто лучше знает и изображает лошадей – он или она. Он тоже был рассержен и ушёл, не помирившись. Несколько дней он ходил мрачный, его грызло сознание, что он обидел кузину, и наконец, чтобы покончить с этой неприятностью, он предложил ей дуэль, состоявшую в том, что каждый из них должен зарисовать лошадей по памяти, а решить, чей рисунок лучше, должен был её муж. Дуэль состоялась; конечно, его рисунок оказался лучше, и он сейчас же подарил его кузине.

Валентин Александрович говорил мало, был вообще молчалив, но всякое его замечание, всякое определение было веско и коротко выражало мысль. Это была та лаконичность, к которой он стремился и которую осуществлял в своей живописи и рисунках. Встретив новое лицо, он часто одним-двумя словами определял его необычайно точно, остроумно и с тончайшим юмором. Это было то остроумное слово, которое русский человек, по утверждению Гоголя, навеки придаёт человеку, с которым он так и остаётся до самой смерти.

Пользуясь своей способностью подражания, Валентин Александрович, заметив в собеседнике смешную сторону, привычку или манеру, начинал ей подражать, но настолько незаметно, что собеседник этого не замечал, и только окружающие потешались этой игрой.

Нельзя не упомянуть и о том, что поражало Валентина Александровича и чем он восхищался из произведений искусства.

Побывав в первый раз в Италии, он говорил мне, что самое сильное впечатление из произведений искусства на него произвела «Мадонна» Микеланджело (неоконченная), и затем, когда он побывал в Риме, опять Микеланджело его поразил больше всего. От Сикстинской капеллы он не мог оторваться. Зданиями Флоренции он восторгался и, видимо, страдал, рассказывая чуть не со слезами о том, что во Флоренции трамвайная линия проведена вокруг собора, причём кронштейны для воздушной проводки вбиты в стены собора, и целый день раздаётся вокруг него ужасающий визг и лязг вагонных колёс на поворотах… Из поездки в Грецию он вернулся в таком восторженном состоянии и настроении, в каком я его никогда не видел. Он восторгался уменьем древних греков выбирать в природе места для своих сооружений. Восторгался горами, окружающими Дельфы, общим видом страны, в которой стояли Афины с Акрополем.

Из отдельных древних произведений он особенно восхищался бронзовым возничим из Дельф и афинскими корами.

Приведу одно обстоятельство, малоизвестное в кругах, интересующихся Серовым и его произведениями. Результатом поездки Серова в Грецию были картины «Одиссей и Навзикая» (в нескольких редакциях) и многочисленные попытки изобразить Европу на быке. Кроме исканий самого изображения, он никак не мог остановиться в выборе способа его выполнения. Он испробовал масло, темперу, акварель и даже вылепил её из глины, и все это его не удовлетворяло. Он умер, не остановившись окончательно ни на чём. И вот после его смерти, разбирая с Ефимовым его стол, мы нашли иконную доску с написанной на ней яичными красками иконописным приёмом головой «коры» с морем и «дельфинами» на заднем плане, с таким украшением на голове, какое он изображал на голове Европы. Похоже на то, что он пытался применить к этому изображению, целиком принадлежащему Древней Греции, иконописный приём, дошедший к нам из глубокой древности и, весьма возможно, имеющий корни в той же Греции.

Тут я вспомнил, что несколько месяцев до этого я застал в мастерской Валентина Александровича старого иконописца, который писал на доске небольшую икону. Валентин Александрович изредка подходил к нему и смотрел, как он выполняет свою задачу: он на примере изучал приёмы и способы, употребляемые иконописцами.

Серов умер сорока шести лет; он должен был ещё много жить и создать много великих ценностей.

Умер он несомненно вследствие той непрестанной нервной работы, которую выполнял более 25 лет. О количестве его работ лично я получил некоторое представление после его смерти, когда мы с И.С. Остроуховым и И.С. Ефимовым разбирали его папки, альбомы, холсты и картоны, а затем на его посмертной выставке, где мы окинули взглядом большинство из оконченных им портретов и картин.

Тут воочию можно было видеть, посредством чего он добивался совершенства в «рукомесле», как он говорил о живописи.

В Москве, живя в семье, Серов работал вне дома над портретами, и эта работа его была меньше заметна. Но когда он жил, например, в Париже и целыми днями работал в своей мастерской, а вечерами рисовал в различных студиях, то надо было удивляться его выносливости, выдержке и терпению.

Сильно подорвала его здоровье болезнь, случившаяся с ним в 1903 году. Ему делали операцию, и он долго после этого был в положении полубольного. Он боялся повторения болезни, и эта мысль держала его в постоянном страхе смерти.

Не имея никаких запасов, расходуя всё, что он зарабатывал, на жизнь семьи, он ужасался при мысли о положении, в котором осталась бы его семья в случае его смерти. Есть целый ряд указаний на то, что эта мысль его почти не покидала. Так, занимая за несколько дней перед смертью 400 рублей у знакомого, он с сомнением переспросил его: «А вы не боитесь, что я умру, не уплатив? Впрочем, – добавил он,– если бы это и случилось, там есть мои картины, которые можно продать». Затем, проходя по Моховой, мимо здания библиотеки университета, он обратил внимание спутника на русты, которыми украшен нижний этаж здания, и сказал: «Смотрите, это всё крышки гробов, разной величины – на всякий рост».